Великая французская революция » Стендаль "Жизнь Наполеона"

Стендаль "Жизнь Наполеона"

……Получив известия о поражениях французских войск, о потере Италии, об анархии и недовольстве внутри страны, Наполеон из этой печальной картины сделал вывод, что Директория не может удержаться. Он явился в Париж, чтобы спасти Францию и обеспечить за собой место в новом правительстве. Своим возвращением из Египта он принес пользу и родине и себе самому; большего нельзя требовать от слабых смертных.
Бесспорно, когда Наполеон высадился во Франции, он не знал, как к нему отнесутся, и пока лионцы не оказали ему восторженного приема, можно было сомневаться в том, что явится наградой его отваги: трон или эшафот. Как только стало известно, что он возвратился, Директория отдала Фуше, тогда министру полиции, приказ о его аресте. Прославленный предатель ответил: “Не такой он человек, чтобы дать себя арестовать, и не я буду тем человеком, который его арестует”.

В тот момент, когда генерал Бонапарт спешно вернулся из Египта, чтобы спасать родину, член Директории Баррас, человек, способный на дерзкие предприятия, был занят тем, что продавал Францию за двенадцать миллионов франков изгнанному из нее королевскому дому. Уже была изготовлена соответствующая грамота. Целых два года Баррас подготовлял выполнение этого плана. Сийес узнал о нем, когда был посланником в Берлине. Этот пример, как и пример Мирабо, ясно показывает, что республика никогда не должна доверяться дворянам. Баррас, всегда поддававшийся обаянию титулов, решился доверить свои замыслы человеку, который раньше пользовался его покровительством.
Наполеон застал в Париже своего брата Люсьена; они вместе обсудили представлявшиеся возможности; было ясно, что либо кто-нибудь взойдет на престол — Наполеон или Бурбоны, либо нужно преобразовать республику.
План вернуть Бурбонам престол был смешон; народ слишком сильно еще ненавидел дворян и, несмотря на жестокости террора, по-прежнему любил республику. Водворить Бурбонов в Париже могла бы только иностранная армия. Преобразовать республику, иными словами — выработать конституцию, достаточно жизнеспособную, — такую задачу Наполеон чувствовал себя не в силах разрешить. Люди, которых пришлось бы привлечь к этому делу, казались ему презренными, всецело преданными собственным интересам. К тому же он не видел для себя вполне надежного места и понимал, что, найдись снова изменник, который продал бы Францию Бурбонам или Англии, — его, Наполеона, в первую очередь приговорили бы к смерти. Естественно, что среди всех этих колебаний победило стремление к власти, а в отношении чести Наполеон сказал себе: “Для Франции лучше, чтобы был я, а не Бурбоны”. Что касается конституционной монархии, за которую стоял Сийес, то он не имел возможности ее установить, и вдобавок тот, кого он намечал в короли, был слишком малоизвестен. Нужно было найти средство, действующее сильно и быстро.
Несчастная Франция, в которой царила полная анархия, видела, как ее армии одна за другой терпели поражения; а ее врагами являлись короли, которые неминуемо должны были отнестись к ней беспощадно, ибо, дав их подданным познать счастье, республика тем самым побуждала подданных к свержению королей. Если бы разгневанные короли, победив Францию, соизволили вернуть ее изгнанному королевскому дому, то все, что этот дом сделал — или допустил — в 1815 году, может дать лишь слабое представление о том, что от него можно было ожидать в 1800 году. Франция, дошедшая до последней степени отчаяния и нравственного унижения, ставшая несчастной по вине правительства, которое она с такой гордостью себе избрала, еще более несчастная вследствие разгрома ее войск, не вызвала бы в Бурбонах ни малейших опасений, и видимость либерализма, соблюдаемую правительством, можно объяснить единственно лишь страхом перед императором.
Но более вероятно, что, победив Францию, короли разделили бы ее между собой. Благоразумно было бы уничтожить этот очаг якобинства. Манифест герцога Брауншвейгского претворился бы в жизнь, и все те благородные писатели, которыми заполнены Академии, провозгласили бы невозможность свободы. С 1793 года новые идеи никогда еще не подвергались столь великой опасности. Мировая цивилизация едва не была отброшена на несколько веков назад. Несчастный перуанец продолжал бы стонать под железным ярмом испанца, а короли-победители упивались бы жестокостью, как в Неаполе.
Франции со всех сторон угрожала гибель — исчезновение в бездонной пучине, которая в наши дни, на наших глазах поглотила Польшу.
Если когда-нибудь отмена извечного права каждого человека на самую неограниченную свободу может быть оправдана какими-либо обстоятельствами, генерал Бонапарт мог сказать любому французу: “Благодаря мне ты по-прежнему француз; благодаря мне ты не подвластен ни судье-пруссаку, ни губернатору-пьемонтцу; благодаря мне ты не являешься рабом разгневанного властителя, который будет мстить тебе за страх, им испытанный. Поэтому примирись с тем, что я буду твоим императором”.
Таковы в основном были мысли, волновавшие генерала Бонапарта и его брата накануне 18 брюмера (9 ноября) 1799 года; все остальное касалось лишь способов осуществления задуманного.

В то время как Наполеон принимал решение и обдумывал необходимые меры, его наперебой старались привлечь на свою сторону все те партии, которые терзали республику, находившуюся при последнем издыхании. Правительство рушилось по той причине, что не существовало охранительного сената, который поддерживал бы равновесие между нижней палатой и Директорией и назначал бы членов последней, а отнюдь не потому, что республика оказалась невозможной во Франции. При данном положении дел нужен был диктатор, но никогда законно установленное правительство не решилось бы его назначить. Грязные душонки, входившие в состав Директории, — люди, сложившиеся во времена обветшалой монархии, — стремились все несчастья родины обратить на пользу своему мелкому эгоизму и своим интересам. Все сколько-нибудь великодушное казалось им вздором.
Мудрый и добродетельный Сийес всегда держался того взгляда, что для упрочения завоеванных революцией установлений необходима династия, призванная революцией. Он помог Бонапарту произвести переворот 18 брюмера. Не будь Наполеона, он использовал бы для этой цели какого-нибудь другого генерала. Впоследствии Сийес говорил: “Я сделал 18-е брюмера, но не 19-е”. Рассказывают, будто генерал Моро отказался содействовать Сийесу; а генерал Жубер, склонный сыграть эту роль, был убит в самом начале первого своего сражения — при Нови.
Сийес и Баррас были наиболее влиятельными членами правительства. Баррас готовился продать республику Бурбонам, не тревожась о последствиях, и предлагал генералу Бонапарту возглавить этот заговор. Сийес хотел учредить конституционную монархию; он выработал конституцию, согласно первой статье которой королем был бы провозглашен герцог Орлеанский, и предлагал генералу Бонапарту возглавить этот заговор. Генерал, в котором нуждались обе партии, сблизился с Лефевром, военачальником, славившимся более своей храбростью, нежели умом, и в то время командовавшим парижским гарнизоном и 17-й дивизией. Наполеон действовал в согласии с Баррасом и Сийесом, но вскоре завербовал Лефевра в число своих собственных сторонников. С этого момента войска, квартировавшие в Париже и его окрестностях, перешли в распоряжение Бонапарта, и вопрос заключался лишь в том, в какую форму облечь переворот.


По настоянию Бонапарта в ночь на 18 брюмера (9 ноября) 1799 года неожиданно, путем личных письменных приглашений, были созваны на заседание те из членов Совета старейшин, на которых он мог положиться. На основании статьи конституции, дававшей Совету старейшин право переводить обе палаты за пределы Парижа, был издан декрет, гласивший, что 19 брюмера заседание Совета старейшин и Совета пятисот состоится в Сен-Клу: принятие мер, необходимых для охраны народного представительства, поручалось генералу Бонапарту, назначенному начальником линейных войск и национальной гвардии. Бонапарт, которого ночью вызвали на заседание, чтобы объявить ему этот декрет, произнес речь. Поскольку он не мог открыто говорить о тех двух заговорах, которые намеревался расстроить, речь его состояла только из общих фраз. 19 брюмера Директория, генералы и толпы любопытных отправились в Сен-Клу. Все проходы были заняты солдатами. Совет старейшин собрался в галерее дворца. Совет пятисот, председателем которого незадолго перед тем был назначен Люсьен Бонапарт, — в так называемой Оранжерее.
Бонапарт вошел в зал Совета старейшин и произнес речь, неоднократно прерывавшуюся возгласами и криками депутатов, преданных конституции или, вернее сказать, желавших воспрепятствовать успеху затеи, в которой они не участвовали. В эти решающие минуты в Совете пятисот происходила еще более бурная сцена. Некоторые из его членов потребовали расследования причин, вызвавших перевод обеих палат в Сен-Клу. Люсьен тщетно пытался успокоить разгоряченные этим предложением умы, — а ведь когда французы приходят в такое состояние, мысль о личных интересах перестает на них действовать или, вернее, воздействует лишь в том направлении, что они из тщеславия стремятся стать героями. Все в один голос кричали: “Не надо диктатора! Долой диктатора!”
В этот момент генерал Бонапарт в сопровождении четырех гренадеров вошел в залу. Среди депутатов раздались крики: “Что это значит? Здесь не место саблям! Не место солдатам!” Другие, более трезво оценивавшие положение, бросились на середину залы, окружили генерала, схватили его и принялись трясти за шиворот, вопя: “Объявить его вне закона! Долой диктатора!” Так как проявление мужества в представительных собраниях — вещь весьма редкая во Франции, то история должна сохранить имя Бигонне, депутата города Макона. Этому храброму депутату следовало убить Бонапарта. Рассказы о конце этой сцены менее достоверны. Говорят, будто Бонапарт, услышав грозный крик: “Объявить его вне закона!”, — побледнел и не мог промолвить ни одного слова в свою защиту. Генерал Лефевр пришел ему на помощь и помог выбраться из залы. Добавляют, что Бонапарт сел на коня и, решив, что в Сен-Клу дело проиграно, во весь опор поскакал в Париж. Но не успел он еще проехать мост, как помчавшийся вслед за ним Мюрат нагнал его и обратился к нему со словами: “Уйти — значит все потерять!” Наполеон, которого эти слова заставили опомниться, возвращается в Сен-Клу, на главную улицу, призывает солдат к оружию и посылает небольшой отряд гренадеров в Оранжерею. Гренадеры, предводительствуемые Мюратом, входят в залу. Люсьен, выказавший на трибуне большую стойкость, снова занимает председательское кресло и заявляет, что депутаты, пытавшиеся умертвить его брата, — дерзкие разбойники, подкупленные Англией. По его настоянию издается декрет, которым Директория упраздняется, а исполнительная власть передается трем временно назначенным консулам: Бонапарту, Сийесу и Роже-Дюко. Далее постановлено было образовать из числа членов обеих палат законодательную комиссию для выработки совместно с консулами новой конституции.
Подробности событий 18 брюмера не удастся полностью выяснить, пока не выйдут в свет “Записки” Люсьена Бонапарта. До тех пор слава совершения этого великого переворота останется за председателем Совета пятисот, проявившим на трибуне твердость и мужество в тот момент, когда его брат колебался. Он сыграл весьма значительную роль в составлении конституции, так поспешно выработанной. Согласно этой отнюдь не плохой конституции, были назначены три консула: Бонапарт, Камбасерес и Лебрен.
Был учрежден Сенат, составленный из людей, которые не могли притязать на места в правительстве. Сенат назначал Законодательный корпус, роль которого сводилась к тому, что он голосовал законы, но не имел права их обсуждать. Этим делом занимался другой орган, именовавшийся Трибунатом: он обсуждал законы, но не имел права их голосовать. Трибунат и исполнительная власть представляли свои законопроекты безгласному Законодательному корпусу.
Эта конституция могла бы оказаться весьма удачной, если бы, для счастья Франции, судьбе было угодно, чтобы пушечное ядро сразило первого консула после двухлетнего правления. Это подобие монархии окончательно отвратило бы французов от последней. Легко убедиться, что основной недостаток конституции VIII года заключался в том, что Законодательный корпус назначался Сенатом. Законодательный корпус должен был непосредственно избираться народом, а Сенат — иметь право каждый год назначать нового консула.

Правление десятка трусливых казнокрадов и предателей сменилось военным деспотизмом; но не будь этого деспотизма, Франции в 1800 году пришлось бы пережить события 1814 года или же террор.
Теперь Наполеон “вдел ногу в стремя”, как он говорил в пору своих итальянских походов; и надо признать, что никто из полководцев, никто из монархов не знавал такого блестящего года, каким явился для Франции и для него последний год XVIII века.
К тому времени, когда Наполеон стал во главе правительства, французская армия, потерпев ряд поражений, пришла в сильное расстройство. Завоевания Наполеона в Италии были утрачены, за исключением горных областей и генуэзского побережья. Большая часть Швейцарии незадолго перед тем ушла из-под влияния Франции. Произвол и хищничество агентов республики вызвали возмущение швейцарцев; с этого времени аристократия взяла верх в стране; швейцарцы превратились в жесточайших врагов Франции; их нейтралитет стал пустым словом, и наиболее уязвимая из французских границ оказалась совершенно открытой.
Все виды ресурсов Франции были окончательно исчерпаны, и, что хуже всего остального, энтузиазм французов иссяк. Все попытки создать конституцию, основанную на свободе, потерпели неудачу. Якобинцев презирали и ненавидели за их жестокость и за дерзкий замысел установить республику по образцу древности. Умеренных презирали за их бездарность и продажность. Роялисты, открыто бунтовавшие в западных областях, в Париже по обыкновению выказывали нерешительность, страсть к интригам, а более всего — трусость.
Если не считать Моро, никто, кроме генерала, возвратившегося из Египта, не пользовался ни авторитетом, ни популярностью. А Моро в то время намеревался плыть по течению; руководить каким бы то ни было движением он никогда не умел.

Сам Вашингтон затруднился бы определить ту степень свободы, которую можно было, не создавая этим опасности, предоставить народу, в высшей степени ребячливому, народу, который так мало использовал свой опыт и в глубине души все еще питал нелепые предрассудки, привитые ему старой монархией. Но ни одна из тех идей, которые могли занять ум Вашингтона, не остановила на себе внимания первого консула, или, по крайней мере, он с чрезмерной легкостью счел их несбыточными мечтами для Европы (1800). Генерал Бонапарт был чрезвычайно невежествен в искусстве управления. Проникнутый военным духом, он обсуждение всегда принимал за неповиновение. Опыт изо дня в день вновь доказывал ему огромное его превосходство, и он слишком презирал людей, чтобы позволить им обсуждать меры, признанные им благотворными. Восприняв идеи древнего Рима, он всегда считал худшим из зол не положение человека, дурно управляемого и притесняемого в его частной жизни, а положение покоренного.
Если бы он обладал умом более просвещенным, если бы ему была известна непобедимая сила общественного мнения, — я уверен, что природа не взяла бы в нем верх и деспот не проявился бы. Одному человеку не дано соединять в себе все таланты, а он был слишком изумительным полководцем для того, чтобы быть хорошим политиком и законодателем.
В первые месяцы своего консульства он осуществлял подлинную диктатуру, в силу обстоятельств ставшую необходимой. Человеку, которого внутри страны тревожили якобинцы и роялисты, да еще память о недавних заговорах Барраса и Сийеса, которому извне угрожали готовые вторгнуться в пределы республики армии королей, нужно было продержаться во что бы то ни стало. Эта необходимость, на мой взгляд, оправдывает все самовластные меры, принятые им в первый год консульства.
Постепенно размышление, основанное на тщательных наблюдениях, привело окружающих к выводу, что он преследует исключительно свои личные цели. Тотчас им завладела свора льстецов; как это обычно бывает, они стали доводить до крайности все то, что считали мнением своего властелина. Людям этого склада, вроде Маре или Реньо, оказывала содействие нация, привыкшая к рабству и хорошо себя чувствующая только тогда, когда ею повелевают.
Дать сначала французскому народу столько свободы, сколько он мог усвоить, и затем постепенно, по мере того, как партии утрачивали бы свой пыл, а общественное мнение становилось бы все более спокойным и просвещенным, расширять свободу, — этой задачи Наполеон себе отнюдь не ставил. Он не задумывался над тем, какую долю власти можно, не совершая этим неосторожности, доверить народу, а старался угадать, какой крупицей власти народ удовлетворится. Если конституция, которую он дал Франции, была составлена с каким-либо расчетом, — это был расчет на то, чтобы незаметно вновь привести эту прекрасную страну к абсолютной монархии, а отнюдь не на то, чтобы довершить ее приобщение к свободе.
Наполеон мысленно видел перед собой корону; его ослеплял блеск этой обветшалой побрякушки. Он мог установить республику или хотя бы двухпалатную систему управления; вместо этого он все свои помыслы устремил на то, чтобы положить начало династии королей.